Мои литературные и нравственные скитальчества - Страница 13


К оглавлению

13

В нашей эпохе не было искренности перед собою; немногие из нас добились от себя усиленным трудом искренности, но боже! как болезненно она нам досталась. Даже в Толстом, который одной ногою все-таки стоит в бывалой нашей эпохе, очевидны следы болезненного процесса.

Но возвращаюсь к моему дню того времени. Из университета Сергей Иваныч приходил то раньше, то позже, смотря по количеству лекций. Редко ходил он туда в вицмундире, товарищей же его, таких же как он студентов, я никогда и не видывал в вицмундирах; мундиров же ни у него, ни у них и в заводе, кажется, не было… Если он приходил рано, часу в первом, прослушание уроков совершалось до обеда, т. е. до приезда отца из присутствия; если поздно, то вечером часов в шесть, после чаю. Вообще же положенных часов на класс у нас не было, да и самого слова «класс» не употреблялось, и если я ненавижу классный порядок и классную дисциплину, как и детские книги, то это опять-таки бескорыстно, по своей фрондерской натуре. Если у меня было какое-либо поручение от Софьи Ивановны, то я являлся, не зная никогда урока, с смиренномудрым и вместе наглым видом; если нет – корчил плачевную физиономию и плачевно подавал сумбур цифр вместо арифметической задачи, нахально врал iter – iteris и неисправимо смешивал Иеровоамов с Ровоамами, Ахавов с Иосафатами. Не знаю почему Сергей Иваныч постоянно всем и всегда говорил, что у меня блестящие способности и отличное сердце: уроков я не знал положительно никогда, а прекрасное сердце мое выражалось только в упорном нахальстве вранья и в обильных токах дешевых слез… Дело, кажется, в том, что Сергей Иваныч, хоть и один из честнейших и простодушнейших юношей той эпохи, учить вовсе не умел, или нет, не то что не умел, – может быть, и умел бы, если бы отрекся от метод, по которым сам учился… Но на эти методы он не смел посягнуть. Как его учили, так он и меня учил: ему задавали «от сих до сих», и он задавал; ему вдолбили лебедевскую грамматику со всеми задачами, он и мне ее вдалбливал – но увы! – он не догадывался, что я давно открыл источники разных задаваемых им латинских тем в «гнусной книжке» «De officiis», хотя, задавая задачи, он отходил с нею в уголок, а уходя в университет, запирал ее в один из ящиков кровати, к которому давно подобрал я ключ и который впоследствии просветил меня насчет многих таинств природы, когда в нем завелись некоторые красками иллюминованные изображения… а все-таки, как бы то ни было, а лебедевская грамматика вдолбилась так, что в латинских разговорах Сергея Иваныча с товарищами мало было для меня непонятного, и, разумеется, в особенности понятно было то, чего понимать мне не следовало. Розанова лексикон был лексикон нецеремонный.

Наконец отец возвращался из присутствия часам к двум, коли не было каких-либо срочных дел или ревизии. Начиналось священнодействие, называемое обедом.

Да! у нас именно это было священнодействие, к которому приготовлялись еще с утра, заботливо заказывая и истощая всю умственную деятельность в изобретении различных блюд. Не здесь еще место говорить о том безобразии, до которого доходило в нашем быту служение мамону… Оно дошло до крайних пределов своих в другую эпоху, эпоху моего отрочества и ранней юности…

Кончался обед, и опять после маленького промежутка начиналось наше учение, длившееся более или менее не по степени моих успехов, а по степени вины, так что оно всегда являлось в виде наказания. Странная система, конечно, но дело в том, что это все делалось не по системе, а так.

Вечер, то есть обычный вечер, повседневный вечер, проводим был мною на ковре в зале, где, окруженный дворовыми и пресыщенный своими игрушками, я находил, разумеется, более интереса в живых людях, меня окружавших, в их радостях и печалях… в играх с ними в карты, особенно в так называемые короли, а втихомолку и по носкам, причем я обижался, если мой барский нос щадили, когда он провинился, в играх в жмурки, гулючки и проч. Но нередко все это мне наскучивало: какая-то странная, болезненная тоска томила меня…

В девять часов люди обыкновенно уходили ужинать и ужинали обыкновенно долее часу; все это время я сидел в столовой, где уже происходило чтение разных романов Анны Радклиф или г-жи Коттен. В десять меня укладывали, но чтение продолжалось в соседней комнате, и я никогда не засыпал до конца его, то есть до часу или до двух ночи.

То был особый мир, особая жизнь, непохожая на эту действительность, жизнь мечты и воображения, странная жизнь, по своему могущественному влиянию столь же действительная, как сама так называемая действительность.

III. Товарищи моего учителя

Да! я помню, живо помню тебя, маленькая, низкая проходная комната моего наставника, с окном, выходившим на «галдарейку», над которой была еще другая «галдарейка», галдарейка мезонина и мезонинных барышень, хозяйкиных дочерей, – комната с полинявшими до крайней степени бесцветными обоями, с кожаной софою, изъеденной бесчисленными клопами, и с портретом какой-то «таинственной монахини» в старой рамке с вылинявшею позолотою над этой допотопною софою… Под вечер Сергей Иванович, пока еще не зажигали свечей, в час «между волка и собаки», ложился на нее – и я тоже подле него. Он обыкновенно запускал свою очень нежную и маленькую руку в мои волосы, играл ими и рассказывал мне древнюю историю или фантазировал на темы большею частию очень странные. До неестественности впечатлительный, он не бесплодно слушал отцовское (т. е. моего отца) чтение романов Радклиф или Дюкре-Дюмениля: ему самому все хотелось стать героем какой-нибудь таинственной истории – и почему-то к этой таинственной или просто нескладно дикой истории он припутывал и меня.

13