Мои литературные и нравственные скитальчества - Страница 40


К оглавлению

40

Zum Rothen Adler! – велел я везти себя потому, что там мы с Бахметевым останавливались en grands seigneurs – вследствие чего, т. е. вследствие нашего грансеньорства, и взыскали с нас за какой-то чайник из польского серебра, за так называемую Thee-maschine, который мы, заговорившись по русской беспечности, допустили растопиться – двадцать пять талеров. Там можно было, значит, без особых неприятностей велеть расплатиться с извозчиком.

Так и вышло. «Rother Adler», несмотря на мой легкий костюм, принял меня с большим почетом, узнавши сразу одну из русских ворон.

Через пять минут я сидел в чистой, теплой, уютной комнате. Передо мной была Thee-maschine (должно быть, та же, только в исправленном издании) – а через десять минут я затягивался с наслаждением, азартом, неистовством русской спиглазовской крепкой папироской. Враг всякого комфорта, я только и понимаю комфорт в чаю и в табаке (т. е., если слушать во всем глубоко чтимого мною отца Парфения, – в самом-то диавольском наваждении).

Никогда не был я так похож на тургеневского Рудина (в эпилоге), как тут. Разбитый, без средств, без цели, без завтра. Одно только – что в душе у меня была глубокая вера в Промысл, в то, что есть еще много впереди. А чего?… Этого я и сам не знал. По-настоящему, ничего не было. На родину ведь я являлся бесполезным человеком – с развитым чувством изящного, с оригинальным, но несколько капризно-оригинальным взглядом на искусство, – с общественными идеалами прежними, т. е. хоть и более выясненными, но рановременными и, во всяком случае, несвоевременными, – с глубоким православным чувством и с страшным скептицизмом в нравственных понятиях, с распущенностью и с неутомимою жаждою жизни!..

Окт<ября> 7.

Писать эту исповедь сделалось для меня какою-то горькою отрадою.

Продолжаю.

В ученом городе Берлине либеральный книгопродавец Шнейдер дал мне – ни дать, ни взять, как бы сделал какой-нибудь Матюшин на Щукином дворе – только двадцать талеров под вещи, стоящие вчетверо более.

С двадцатью талерами недалеко уедешь, а ведь кое-как надо было прожить от вторника до субботы, т. е. до дня отправления Черного <…>

Краткий послужной список на память моим старым и новым друзьям

В 1844 году я приехал в Петербург, весь под веяниями той эпохи, и начал печатать напряженнейшие стихотворения, которые, однако, очень интересовали Белинского, чем ерундистее были.

В 1845 году они изданы книжкою. Отзыв Белинского.

В 1846 г. я редактировал «Пантеон» и – со всем увлечением и азартом городил в стихах и повестях ерундищу непроходимую. Но за то свою – не кружка.

В 1847 году поэтому за первый свой честный труд, за «Антигону», я был обруган Белинским хуже всякого школьника.

Я уехал в Москву – и там нес азарт в «Городском листке» – но опять-таки свой азарт – и был руган.

Вышла странная книга Гоголя, и рука у меня не поднялась на странную книгу, проповедовавшую, что «с словом надо обращаться честно».

Вышла моя статья в «Листке», и я был оплеван буквально [подлецом] именем подлеца, Герценом и его кружком.

В 1848 и 1849 году я предпочел заниматься, пока можно было, в поте лица – работой переводов в «Московских ведомостях».

В 1850 году – послал, не надеясь, что она будет принята, – статью о Фете. Приняли. Я стал писать туда летопись московского театра. Не надолго. Не переварилась.

Явился Островский и около него как центра – кружок, в котором нашлись все мои, дотоле смутные верования. С 1851 по 1854 включительно – энергия деятельности – и ругань на меня неимоверная, до пены у рту. В эту же эпоху писались известные стихотворения, во вся ком случае, замечательные искренностью чувства.

«Москвитянин» падал от адской скупости редактора. «Современник» начал заискивать [меня] Островского – и как привесок – меня, думая, что поладим. Факты. Наехали в Москву Дружинин и Панаев. Боткин (дотоле враг, оттоле приятель) свел меня с ними.

С 1853 по 1856, разумеется урывками, переводился «Сон». Летом 1856 года я запродал его Дружинину за 450 р.

Летом же написана одна из серьезнейших статей моих – «Об искренности в искусстве», в «Беседе». Молчание.

Вдруг совсем неожиданно я явился в «Современнике» с прозвищем «проницательнейшего из наших критиков».

В 1857 году выдался случай ехать за границу. Там я ничего не писал, а только думал. Результатом думы были статьи «Русского слова» в 1859.

Возврат вообще был блистательный. Сейчас же готовились выдать патент на звание обер-критика. Некрасов купил у меня разом 1) «Venezia la bella», 2) «Паризину» Байрона и 3) «Сон» в его будущее издание Шекспира.

В мое отсутствие вышли только – 1) мои стихотворения лучшей, москвитянинской эпохи жизни – у Старчевского в «Сыне», 2) статьи о критике в «Библиотеке» (mention honorable с готовым патентом на обер-критика) и «Сон».

При статьях «Русского слова» – вот как: цензор Гончаров сам занес мне первую, с адмирациями. При последующих – град насмешек Добролюбова, взрыв ослиного хохота в «Искре» и проч.

Немало меня удивили потом братья Достоевские, Страхов, Аверкиев мнением о них – и особенно Ильин, катающий из них наизусть целые тирады.

А мысли-то мои прежние, москвитянинские – вообще все как-то получили право гражданства.

В июле 1859 в отъезд графа Кушелева – я не позволил г. Хмельницкому вымарать в моих статьях дорогие мне имена Хомякова, Киреевских, Аксаковых, Погодина, Шевырева. Я был уволен от критики. Факт.

Негде было писать – стал писать в «Русском мире». Не сошлись. У Старчевского не сошлись.

В 1860 году – я получил приглашение и вызов. Я поехал на свидание и привез ответ на дикий вздор Дудышкина «Пушкин – народный поэт». Читал Каткову – очень нравилось. Отправился в Москву через месяц в качестве критика. Статей моих не печатали, а заставляли меня делать какие-то недоступные для меня выписки о воскресных школах и читать рукописи, не печатая, впрочем, ни одной из мною одобренных (между прочим, «Ярмарочных сцен» Левитова) и печатая… евины Раисы Гарднер – обруганные мною по-матерну. Зачем меня приняли? Бог единый ведает… За тем должно быть, чтобы после заявлять, что я стащил у них со стола гривенник. Факты.

40