Опять в Петербург. Начало «Времени»… Хорошее время и время недурных моих статей. Но с четвертой покойнику М. М. <Достоевскому> – стало как-то жутко частое употребление имен (ныне беспрестанно повторяемых у нас) Хом<якова> и проч.
Вижу, что и тут дело плохо. В Оренбург.
Воротился. Опять статьи во «Времени»… Дурак Плещеев – писал, между прочим, Михаилу Михайловичу по поводу статей о Толстом, что «в статьях Григорьева найдешь всегда много поучительного». Еще бы – для него-то, бабьей сопли! Получше люди находили – да еще тирады, как Ильин, наизусть катали!
Недурное тоже время! Ярые статьи о театре – культ Островскому и смелые упреки Гоголю за многое – бесцензурно и беспошлинно.
Нецеремонно перенес три больших места из старых статей в новые, не находя нужным этих мест переделывать. Опять <обвинен> «в похищении гривенника» возрадовавшимися этому нашими врагами, и обвинен в неизвинительной распущенности друзьями, забывшими – что целый год зеленого «Наблюдателя» – статьями целиком, как о Полежаеве, переносил в «Записки» Белинский.
Запрет «Времени». Горячие статьи в «Якоре».
Опять «Эпоха». Опять я с теми же культами – теми же достоинствами и недостатками. Цензура!
Ну – и что ж делать?… Видно, и с «Эпохой», как критику, а не как другу конечно и не как писателю – приходится расставаться… Тем более… но пора кончить.
1864 года. Сентября 2.
Писано сие конечно не для возбуждения жалости к моей особе ненужного человека, а для показания, что особа сия всегда, – как в те дни, когда верные 50 рублей Краевского за лист меняла на неверные 15 рублей за лист «Москвитянина», – пребывала фанатически преданною своим самодурным убеждениям.
До самого экзамена я продолжал брать уроки истории по тетрадкам Беляева «хромбеса», который постоянно говорил мне о приготовляемом им в университет изумительном ученике Аполлоне Григорьеве. «Какая память, какое прилежание! – говорил он, – не могу нахвалиться. Если, бог даст, поступите оба в университет, сведу вас непременно)). <…>
Познакомившись в университете, по совету Ив. Дм. Беляева, с одутловатым, сероглазым и светло-русым Григорьевым, я однажды решился поехать к нему в дом, прося его представить меня своим родителям.
Дом Григорьевых с постоянно запертыми воротами и калиткою на задвижке находился за Москвой рекой, на Малой Полянке, в нескольких десятках саженей от церкви Спаса в Наливках. Приняв меня как нельзя более радушно, отец и мать Григорьева просили бывать у них по воскресеньям. А так как я в это время ездил к ним на парном извозчике, то уже в следующее воскресенье старики буквально доверили мне свозить их Полонушку в цирк. До той поры они его ни с кем и ни под каким предлогом не отпускали из дому. Оказалось, что Аполлон Григорьев, невзирая на примерное рвение к наукам, успел, подобно мне, заразиться страстью к стихотворству, и мы в каждое свидание передавали друг другу вновь написанное стихотворение.
Свои я записывал в отдельную желтую тетрадку, и их набралось уже до трех десятков. Вероятно, заметив наше взаимное влечение, Григорьевы стали поговаривать, как бы было хорошо, если бы, отойдя к Новому году от Погодина, я упросил отца поместить меня в их дом вместе с Аполлоном, причем они согласились бы на самое умеренное вознаграждение.
У Григорьевых взаимное впечатление отцов наших оказалось самым благоприятным. Старик Григорьев сумел придать себе степенный и значительный тон, упоминая имена своих значительных товарищей по дворянскому пансиону. Что же касается до моего отца, то напускать на себя серьезность и сдержанность ему никакой надобности не предстояло.
Мать Григорьева, Татьяна Андреевна, скелетоподобная старушка, поневоле показалась отцу солидною и сдержанной, так как при незнакомых она воздерживалась от всякого рода суждений. Мой товарищ Аполлон не мог в то время кому бы то ни было не понравиться. Это был образец скромности и сдержанности. Конечно, родители не преминули блеснуть его действительно прекрасной игрой на рояли.
Пока мы с Аполлоном ходили осматривать антресоли, где нам предстояло поместиться, родители переговорили об условиях моего помещения на полном со стороны Григорьевых содержании. Ввиду зимних и продолжительных летних вакаций, годовая плата была установлена в 300 рублей.
На другой день утром Илья Афанасьевич перевез немногочисленное мое имущество из погодинского флигеля к Григорьевым, а я, проводивши отца до зимней повозки, отправился к Григорьевым на новоселье.
Дом Григорьева, с парадным крыльцом со двора, состоял из каменного подвального этажа, занимаемого кухней, служившею в то время и помещением для людей, и опиравшегося на нем деревянного этажа, представлявшего, как большинство русских домов, венок комнат, расположенных вокруг печей. С одной стороны дома, обращенной окнами к подъезду, была передняя, зала, угольная гостиная с окнами на улицу и далее по другую сторону дома столовая, затем коридор, идущий обратно по направлению к главному входу. По этому коридору были хозяйская спальня и девичья. Если к этому прибавить еще комнату налево из передней, выходящую окнами в небольшой сад, то перечислены будут все помещения, за исключением антресолей. Антресоли, куда вела узкая лестница с двумя заворотами, представляли два совершенно симметрических отделения, разделенные перегородкой. В каждом отделении было еще по поперечной перегородке, в качестве небольших спален. Впоследствии я узнал, что в правом отделении, занятом мною, долго проживал дядька француз, тогда как молодой Аполлон Александрович жил в отделении налево, которое занимал и в настоящее время. Француз кончил свою карьеру у Григорьевых, по рассказам Александра Ивановича, тем, что за год до поступления Аполлона в университет напился на Святой до того, что, не различая лестницы, слетел вниз по всем ступенькам. Рассказывая об этом, Александр Иванович прибавлял: «Снисшел еси в преисподняя земли».